В моем детстве было страшно.



Впрочем, нет, там были и безграничные уральские поля, и бесчисленные звезды над ними. И дети во дворе, которым я в возрасте пяти лет рассказывала о том, что такое искусственное оплодотворение, и которым мамы запрещали разговаривать с этой испорченной девочкой. А они все равно прибегали обратно, и слушали, как я рассказываю про спутники Юпитера и правду о Ленине. А когда мне было три года, весь двор сбегался посмотреть на то, как я выговариваю бабушке о том, что она меня даже на «45 градусов меня не раскачивает. Я ведь уже не маленькая»… И тополя до небес были, и малина в саду…



Но это запомнилось меньше. А запомнился горький, холодный расчет, которого никак не должно быть в голове у ребенка пяти лет.

Моей подруге Ирине повезло меньше. Ее держали неделю. У меня в кармане шортиков был газовый баллончик, и я знала, как им пользоваться. Правда, синяк от железной хватки потом долго не сходил с плеча. Ирина всем говорит, что она давно забыла, как там было, эту неделю. Но однажды ночью, где-то на грани сна и яви, она рассказала мне. Она помнит все. И неудивительно. Я тоже помню все.

Я помню телефон тети Оли, который нужно было запомнить наизусть, и по которому нужно было звонить из автомата за углом, если вдруг я останусь совсем одна. Записывать телефон было нельзя. Его могли найти при обыске. Я помню тетю Свету, которая объясняла мне, как нужно двигаться, чтоб в тебя сложнее было попасть из огнестрельного оружия. Это было похоже на странный танец. Я до сих пор помню его. Я помню, как мы с мамой скользили по стенам в темной квартире, боялись дышать, как методично, громко, страшно стучались в двери.

Мое детство – это чувство усталости. Яркий электрический свет. Рюкзачок с «самым необходимым» на плече, мамина рука в руке. У мамы – сумка с документами и сигарета. Ночь. Машины. Побег. Как меня в дороге кормили соленым огурцом, потому что больше еды не было. А я все вглядывалась в темноту, ту темноту, которая пронизывала мое маленькое существо до самых костей, и все мечтала увидеть в дороге рассвет. Как дядя Саша притормаживал, с улыбкой поворачивался, трепал мня по волосам, и говорил, что вот мы и проехали первую тысячу километров.

А еще меня не пускали к папе. Совсем недавно мама мне рассказала – почему. Огнестрельные раны, синяки, ожоги от затушенных прямо в ладони окурков. Помню, как мама приходила заплаканная, с красными глазами, пахнущая табаком. У меня до сих пор есть вырезка из газеты. Довольно большая, почти на целую страницу. Статья называется «Букет роз для соломенной вдовы». Про мою маму. Это все, что осталось от архива. Архив, все фотографии, документы, газетные вырезки, неумелые листовки, распечатанные на дрянной печатной машинке… Все сгорело вместе с квартирой. Помню, как я по телевизору смотрела Страшное и очень, очень надеялась не увидеть там папу. Я была готова отдать все, лишь бы не увидеть там папу. Но я знала – папа там. В этой толпе. А еще я очень любила хлеб с маслом и с джемом. «Хлеб с маслом, со джемом». Но масла не было нигде. Ни в одном магазине, ни на одном рынке. Вместо масла выдавали майонез.



Но была и другая сторона. У меня не было друзей-сверстников. Они появились только в последние несколько лет. Зато меня везде принимали за свою. Меня цитировали, точнее, ту мою бессмертную фразу: «независимое государство, это государство, от которого ничего не зависит». Меня оберегали. Но как можно оберегать ребенка от того, в чем он учувствует ежедневно? Поэтому мне объясняли. Я знала все правительство. Я знала, что такое перестройка и почему она случилась. Я знала по кличкам всех глав мафии в нашем городе и знала, кого из них нужно непременно и очень сильно бояться. И боялась. А еще я знала стихи, напечатанные на пожелтевшей бумаге расплывшимся шрифтом. И песни, которые исполнялись Взрослыми в свете нескольких сигарет. И веселье помню. И тот самый букет роз. Ровно 33. Мы с мамой рассовывали их по вазам, стаканам, бутылкам, тазикам, а они все не кончались и не кончались. И крысу, что жила у нас в туалете помню. Ее однажды напоили водкой…



А потом я оказалась чужой. Потому что я была лет на десять старше своего возраста. Меня не понимали… Помню, как мне по началу было дико смотреть, как они играют в войну, когда там, где-то там рушится что-то, кто-то с кем-то кроваво, беспощадно воюет. И как они не понимали меня, мои странные книги, странные слова, значения которых терялись где-то в моих пространных объяснениях. Как я плакала из-за того, что я не знала о том, что сегодня – карнавал. И надо мной смеялись. На меня показывали пальцем. А я мечтала, вспоминала, и думала о том, как же они там живут, все те люди которые остались там… Как же там без меня вьются горные дороги и солнце для кого-то встает в дороге. Как же благодарна своей маме за то, что она не дала им поставить мне диагноз. Я рассказала медикам про идеальное государство, про его структуру, про его культурный центр, показала им рисунки и стихи из этого центра. Мама сказала тогда: «Вам этого не понять. Вы этого не видели». И увела меня оттуда.

А недавно, выпив пару бокалов вина, мне честно признались, что я – ребенок войны. Самой настоящей. И мне очень, очень повезло. И все, что я помню – правда, а не погрешности памяти. И именно поэтому моего брата выращивают как малое дите. Это компенсация за мое детство. Оно осталось. Недавно к нам приходили адвокаты – требовать долги. Я поговорила с ними по домофону и позвонила папе. «Папа, меня пришли убивать. Папа, спаси меня». Меня долго потом успокаивали. А я долго вспоминала все это. Темную квартиру, шепот, звон стекла…



Я, наверно, даже благодарна этому. Ведь из этого получилась именно такая я.

А еще, из этого сложилось, что "дом" для меня - нечто волшебное, незнакомое и почти недосягаемое. Всю жизнь у меня в углу комнаты стоит полу-разобранный чемодан. До сих пор, хоть я давно никуда не ездила.

Но, и Шекспир пусть будет мне свидетелем, если бы я могла, я бы отомстила им за то, что они лишили меня детства.



И как же мне страшно обо всем этом писать открыто. Но надо, надо.